Телеграмма из Остина, Техас, подписана несколькими именами: «А мы-то думали, что роман — не пророческий».
Телеграмма из Мэриона, Висконсин: «Это Джон Галт».
Письмо из Индианополиса (отрывок): «Это даже не вызвало паники, правда, мисс Рэнд? Всё та же привычная безответственность и некомпетентность. Над крушением (и т.п.) мы смеялись, но это сбывшееся пророчество вызывает еще и дрожь».
Записка из Данди, Шотландия: «Я, конечно, вспомнил вашу книгу "Атлант расправил плечи", когда мы увидели по телевизору Нью-Йорк с выключенным светом — черные каньоны домов и тусклые огни машин, пытавшихся найти дорогу».
Из Мемфиса, Теннесси (открытка, отправленная моему читателю его матерью, которую он переслал мне): «Я просто хотела сказать тебе: прошлой ночью, когда вырубили свет, подруга позвонила и спросила, здесь ли ты. Я сказала, что нет, а она откликнулась: "Понимаешь, я хотела спросить его, не расправил ли Атлант плечи"».
Открытка из Чикаго: «Мы терпеливо ждали, что хоть кто-то разумно объяснит "временное отсутствие электричества" 11 сентября 1965 года» («Говорит Джон Галт»).
1964
Цель моих сочинений
Цель моего сочинительства — проецирование идеального человека. Изображение нравственного идеала — моя высшая литературная цель и самоцель, для которой все назидательные, интеллектуальные или философские ценности, содержащиеся в книге, — лишь средства.
Мне хотелось бы подчеркнуть: моя цель — не философское просвещение читателей, не благотворное влияние, которое могут оказать мои романы на людей, не возможность помочь интеллектуальному развитию читателя. Все эти вещи важны, но вторичны, это лишь следствия и результаты, а не главные побудительные причины или движущие силы. Моя цель, главная причина и побудительная сила — изображение Говарда Рорка, Джона Галта, Хэнка Риордана или Франциска д'Анкониа как самоцель, а не средство для какой-либо другой дальнейшей цели. Между прочим, это самая большая ценность, которую я могла бы предложить читателю.
Вот почему я испытываю смешанное чувство — отчасти терпение, отчасти приятное изумление, а иногда опустошение и усталость, — когда меня спрашивают, кто я, романистка или философ (как будто это антонимы), считать мои рассказы орудием пропаганды или двигателем идей, а политику или защиту капитализма моей главной целью. Все эти вопросы абсолютно несущественны, бьют мимо цели, и мне такой подход к проблемам не свойственен.
Мой подход куда проще и вместе с тем сложнее, чем этот, если смотреть с двух разных углов зрения. Попросту говоря, я подхожу к литературе, как ребенок, — пишу и читаю ради самого рассказа. Сложность же заключается в том, как перевести этот подход на язык взрослых.
Конкретные формы наших ценностей меняются по мере нашего роста и развития. Абстрактное понятие «ценностей» не меняется. Ценности взрослых включают в себя целую сферу человеческой деятельности, в том числе философию — в особенности философию. Но основной принцип — роль и смысл ценностей в человеческой жизни и литературе — остается тем же.
Мой главный тест при оценке любого рассказа: хотелось бы мне встретить этих героев и наблюдать эти события в жизни? Стоит ли пережить опыт, описанный в рассказе, ради него самого? Можно ли считать самоцелью удовольствие от наблюдения за этими героями?
Это проще простого. Но эта простота вбирает в себя всю жизнь человека.
Она предполагает такие вопросы: Каких людей я хочу видеть в жизни и почему? Какие события, то есть человеческие поступки, мне хотелось бы видеть и почему? Что хотела бы я пережить, то есть каковы мои цели и почему?
Понятно, к какой сфере человеческого знания принадлежат все эти вопросы — к сфере этики. Что такое добро? Что такое правильные поступки? Какие ценности нужно считать правильными?
Поскольку моя цель — изображение идеального человека, я должна определить и представить условия, которые делают возможным его возникновение и которых требует его существование. Поскольку характер человека — продукт его представлений, я должна определить и представить те предпосылки и ценности, которые создают характер идеального человека и мотивируют его действия, то есть я должна сформулировать и предложить рациональный этический кодекс. Поскольку человек действует и общается с другими людьми, я должна предложить некую общественную систему, позволяющую идеальным людям существовать и действовать, — свободную, продуктивную, рациональную систему, которая требует и вознаграждает лучшее в каждом человеке, великом или среднем. Очевидно, что такая система — неограниченный капитализм.
Ни политика, ни этика, ни философия не могут быть самоцелью, ни в жизни, ни в литературе. Самоцелью может быть лишь Человек.
Однако заметьте, что представители литературной школы, диаметрально противоположной моей, — школы натурализма — утверждают, что писатель должен воспроизводить так называемую «действительность», «как она есть», без избирательности и субъективности. Говоря о «воспроизведении», они подразумевают «фотографию», говоря о «действительности», имеют в виду все, что им случится увидеть, а говоря: «как есть» — «как живут окружающие их люди». Но обратите внимание на то, что эти сторонники натурализма (или те из них, кто — хорошо пишет) чрезвычайно избирательны в отношении двух отличительных свойств литературы — стиля и создания характеров. Без избирательности невозможно создать характер ни особенного человека, ни обыкновенного, который должен быть представлен как средне типичный для большой части населения. Поэтому возражение сторонников натурализма против избирательности относится лишь к одному аспекту литературы — содержанию или сюжету. Они утверждают, что именно в выборе темы писатель не должен выбирать.
А почему?
Сторонники натурализма так и не дали ответа на этот вопрос — рационального, логического, внутренне непротиворечивого. Почему писатель должен фотографировать свои сюжеты без пристрастия и без разбора? Потому что они «действительно» были? Записывать то, что действительно было, — работа репортера или историка, а не романиста. Чтобы просвещать читателей и образовывать их? Это задача науки, а не литературы; ну хотя бы документальной, научной литературы, а не художественной. Чтобы изменить к лучшему чью-то долю, изобразив бедствия человека? Но именно субъективную оценку, нравственную цель и нравоучительное «содержание» запрещает натуральная школа. Кроме того, чтобы что-то улучшить, нужно знать, что значит «лучше»; а чтобы это знать, нужно понимать, что хорошо и как этого достичь; а чтобы знать это, нужно обладать целой системой субъективных оценок, системой этики, ненавистной сторонникам натурализма.
Таким образом позиция натуральной школы предоставляет романисту полную эстетическую свободу средств, но не целей. Он может прибегать к выбору, творческому воображению, субъективным оценкам относительно того, какой изображает вещи, но не относительно того, что он изображает — относительно стиля или характеристики, но не относительно сюжета. Человек — субъект литературы, и его нельзя рассматривать или изображать выборочно. Человека нужно принимать как нечто данное, неизменное, неподсудное, как статус-кво. Но поскольку люди меняются, отличаются друг от друга, ищут разные ценности, кто должен определять статус-кво человека? Подразумеваемый ответ натуральной школы: все, кроме романиста.
Романист, согласно учению натурализма, не должен ни судить, ни оценивать. Он — не творец, а лишь записывающий секретарь, а его хозяин — все остальное человечество. Пусть другие судят, принимают решения, выбирают цели, борются за ценности и определяют направление, судьбу и душу человека. Романист — единственный изгнанник, дезертир в этой битве. Он не должен рассуждать, почему, он должен семенить позади своего хозяина с записной книжкой в руках, записывая все, что тот продиктует, подбирая бисер или свинство, которые тот может обронить.